«У вас власть, а у нас поэзия»
Тезисы выступления Директора Восточного бюро этнополитических исследований, коодинатора Движения по защите прав народов Кирилла Серебренитского на международной конференции “Этнорелигиозные риски модернизации”.
** Современность как социальный миф – то есть как призыв, как идеологема, манифестация, — это ни в коем случае не сегодня.
Сегодняшний день – с утра неумолимо скользит в направлении ночи, и уже поэтому не может быть современностью. Современность – это завтрашнее утро.
А человек, чтобы напрячь силы, сдвинуться с места, приложить много усилий, отказаться от привычного, даже от священного, — во имя светлого завтра, — должен верить, что утро – наступит и будет благоприятным.
Современность – это категория веры.
** Модернизация – это эксперименты технологической организации современности. Попытка не только реорганизовать, но и сократить, сжать, насколько возможно — всегда медлительное, неудобное, несвежее, обветшалое сегодня.
Сделать так, чтобы завтрашнее утро, чистое, вдохновенное, и главное — правильно и комфортно устроенное — настало быстрее. Сейчас.
Модернизация – это не просто порождение доктрины прогресса, это – и есть атакующий, действенный, вооружённый, властный прогресс.
Непрерывное улучшение бытия, во всех его проявлениях, на всех уровнях; и, вопреки всему, это нарастающее улучшение опирается на время. На величайшую силу, доступную нашему восприятию, — при условии, что метафизика отброшена или мягко отодвинута в тень. Без веры в Бога время , – беспощадное, всесокрушающее, совершенно неподвластное прочим стихиям, — несомненно, самое могучее из всего, что человек способен воспринимать чувственно.
Время – это течение дня к ночи, лета к зиме, жизни – к смерти.
Это беспощадно, страшно, несправедливо.
Но гносеология прогресса – изъясняет (и весьма убедительно): всё-таки это – благо, — при условии, что человек осознает себя прежде всего частью общества.
Время – беспощадно к индивидам, но оно всегда благосклонно к массам; прогресс не просто развивается во времени, он – по воле времени.
** Прогресс позволяет – вполне рационально, по крайней мере, не выходя за пределы рациональных канонов, — оживить время, одухотворить его.
Выявить, что эта сверстихия, — грозно безмолвная, однообразная, как чередование времён года и тикание часов, — оказывается, влечёт за собой человечество (жертвуя отдельными жизнями), — в такие утренне-свежие общественные дали, о которых отдельный сегодняшнее-ветхий человек и догадываться не в силах.
** Время – конечно, не Бог. Но если Бога нет, если на месте, обозначенном этим словом – выжидательно зияет пустота, — то Время первый претендент на этот престол.
** Таким образом, практически любая метафизичность – становится препятствием для прогресса. Чаще всего – главным препятствием.
Традиционализм сознания, вся праксиология традиции – порождена метафизикой. Модернизация – это атакующий прогрессизм; традиция – это обороняющаяся метафизика.
** Именно поэтому модернизация постоянно вторгается в сферы, которые испокон веков своей территорией считает религия.
Разумеется, религиозные институты, устроения вполне социальные, часто даже – наиболее чуткие относительно нарастания господствующих настроений общества, — далеко не всегда чуждаются модернизации. Клир часто, на протяжении всей истории — старается примкнуть к силам прогресса, занять место в авангарде, даже возглавить порой отдельные модернистские акции.
Но чтобы осознать это, принять взаимопроникновение религии и модерна — всегда требуется некая культурная изощрённость, искусственная сложность, усердный интеллектуализм.
Духовенство часто не прочь быть прогрессивным, особенно – со второй половины 19 века, а в 20ом наиболее влиятельные клерикальные группы в христианских церквах – даже долго своим считали трудиться над примирением прогресса и канона. Теология прогресса – явление существующее давно, разработанное основательно.
Но в этом духовенству отказывает – паства. Особенно совершенно господствующая со второй половины ХХ столетия в христианском мире – латентная паства. Христиане, для которых Церковь, торжественно признаваемая необходимой, святой, незыблемой, – вытеснена из будничности, из повседневного быта.
Потому что именно для латентного христианина Церковь живёт – как дверь, в которую всегда можно постучаться – когда повседневность покажется невыносимо грязной, скучной, враждебной; заповедник внебытийного; влекущее-недосягаемое, мерцающее таинственными отсветами, населённое многознающими и полусвятыми странным безбытными людьми. Там, где горят в полутьме неугасимые огоньки, воспроизводятся тысячелетние недоступными будничному разуму ритуалы, шепчутся исходящие из Еноховой додревности слова.
То есть – смиренное прибежище метафизики. И – традиции.
Латентные христиане не могут, да и не захотят, защитить свою Церковь, если ей приходится тяжко (так, в 1918ом, после тысячелетия властного активного Православия – вдруг выяснилось, что совершенно большинство русской паствы не намеревается бросаться на защиту святынь; а всего лишь – вздыхая и крестясь в сторонке, — наблюдает, как юная, ещё неуверенная, безбожная власть – не спрашивая ни у кого позволения, громит один храм за другим, жжёт костры из икон, расстреливает седовласых монахов; та же ситуация, лишь по форме мягче, была и во Франции в 1890х-1900х, и даже в столь католической Италии в те же годы).
Но – роковая ошибка христианских лидеров ХХ века, — модернизированная Церковь латентной пастве совершенно не нужна. Если нет метафизичности происходящего, если нарушена благоуханно-праздничная древность литургики, если сорваны наивные парчовые покровы и выброшены ветхие мощи, — латентная паства просто отвернётся от пустой (не интересной, слишком будничной!) Церкви. И будет искать метафизику – в самых пыльных, обомшелых, тихих уголках.
(Это произошло в России 1920х: крах православного обновленчества. Молодая, напористая, на первых порах поддержанная победоносной скорой на расправу властью, опережающе-современная неоправославная идеология – после нескольких шумных лет вдруг оказалась в пустоте. Власть, которая поначалу доброжелательно отнеслась к обновленчеству – отказалась от него, когда увидела: что проект не удался. После полутора десятилетий недоумённого ожидания, власть – сталинская, совершенно не склонная к соглашениям! – вынуждена была на этом участке немного отступить, даже попятиться. Была восстановлена Русская Православная Церковь, — которая, при самом усерднейшем проявлении политической лояльности (в искренность которой не верил никто и никогда, речь шла только об искусстве имитации), — старалась в деятельности своей быть строго традиционной, сохраняла все внешние обличия – незыблемой древности. И для тех, кто решался проникнуть за полузапретную ограду – являлась даже более метафизической, чем во времена Империи).
** Христиане активные, стремящиеся пронизать каноном свой быт, воцерковить повседневность – всегда были в меньшинстве со времён Христа. Активное христианство торжествует – если на его стороне сила, если воцерковлена – власть.
На протяжении почти всего ХХ века из великих кефалических Церквей Востока и Запада активное христианство постепенно, стихийно, против воли духовенства – вытесняется.
Активные христиане находят прибежище их в достаточно замкнутых сообществах, — они остаются внутри Церкви, но становятся её тенью, угрюмой оппозицией по отношение к уступчиво современной иерархии. Эти сообщества покачиваются на грани не только своей конфессии, в постоянной готовности её покинуть и воссоздать собственную – Истинную, Древнюю Церковь; но и на грани канона, на рубеже ересей. Они недоверчиво посматривают на любое движение иерархов, хмурятся при любом слове, исходящем от высшего духовенства.
(И всегда в таких случаях традиция – сама по себе становится религией; как раз особенность неофитского урбанистического православия России в 2000х – в том, что вера в Бога воспринимается опосредованно через традицию, а не наоборот.
Наиболее радикальные стихийные движения активного православия — (хотя бы сторонники учений о прижизненной святости членов Императорского Дома, видение Царя-Мученика Николая II – как Искупителя грехов русского народа, своего рода национальная сотериология); попытки канонизации яростно отторгаемых модерном персонажей – Иоанна Грозного, Григория Распутина; нарастание протестов по самым неожиланным поводам – ИНН, смены паспортов, компъютеризации, денежных реформ) – – всегда физически стараются проломиться из современности в осиянное Ярилом древнекиевское прошлое; откачать воды Светлояра и вновь заселить Китеж-град.
** То же происходит в Церквах Реформации, там процессы намного более радикальны. В ХХ веке достаточно отчётливо выделился неопротестантизм: он взялся за активную адаптацию Евангелия – для нужд современности; непрерывная модернизация была возведена в канон, высвечена проявление воли Божией.
Но втянуть в игольное ушко прогресса всю метафизику, даже ограниченную Чевероевангелием – не вышло. Неопротестантизм так отчётливо выделяется – именно относительно метафизики. По сути, это течение решило во имя современности – пожертвовать метафизикой веры.
Христианство, христология, — превращается в зыбкие, исзменчивые, предельно актуализированные системы социальной этики, в позитивистскую философию, в методики психотерапии.
Фундаменталистские и ортодоксальные протестансткие конфессии ещё многочисленны и влиятельны. Но они всё больше вынуждены принимать интонацию оборонительную, настойчиво оправдывающуюся в чём-то.
** Предельная уязвимость любой программы модернизации – именно в том, что она н может осуществиться без веры. В том, что по природе своей она – религиозна, и при первых же шагах всегда вторгаяется в неощутимо-воздушно мягкое, столь безобидное на первый взгляд, пространство религии.
«Модернизация во имя Бога» — формула невозможная.
Небеса бывают утренними и вечерними, грозовыми и безоблачными.
Но не бывает неба современного и несовременного. Неба прогрссирного и реакционного.
Модернизация и намерена, и – вынуждена говорит на языке рацио, опираться всей тяжестью на категории онтологические: экономика, политика, социальные реформы.
Модернизация вынуждена скрывать свою религиозную природу, уклоняться от прямых требований безоглядно веровать.
В отличие от религии, у модернизаторов нет права на озарённое небесными молниями безумие, на иррациональное вдохновение подвига ради Царства не от мира сего, модернизация очень неуклюже выглядит в одеяния аскета, недолго удерживается в рваном плаще кенозиса (во имя химер человечества, грядущих поколений, освоения космоса, к примеру).
Модернизация невозможна, если за ней нет достаточной административной, да что там – полицейской, вооружённой силы. У неё нет прав на слабость, ошибки, порочность лидеров и антропоморфных эталонов – потому что модернизация не может признать свою изначальную слабость, физическое и спиритуальное ничтожество, греховность, ограниченность восприятия и сил.
Кроме того, — и это главное для нашего времени, — модернизация всё чаще терпит поражение на фронтах эстетики.
Там, где она одерживала такие потрясающие победы – в 1770х и далее – в Северной Америке, в 1790х и 1890х во Франции, в 1920х – в России, в 1930х в Германии.
** Чаще всего идеологи любой радикальной модернизации начинают почти неосознанно, но очень болезненно – ощущать тревогу в первые дни своих триумфов: есть некая культурная позиция, которую с помощью рацио захватить – нельзя.
Вопреки всему, терпящий поражение, разгромленный, сломленный – на этой позиции укрепляется, а победитель – слабеет.
Об это точно сказал маркиз Хосе Антонио Примо де Ривера, основатель испанской Фаланги – в дни наступления модернизаторов-коммунистов, в 1930х: «У вас власть, — что же, у нас поэзия».
Поэзия, точнее — романтика по природе своей иррациональна. Когда она облачается в модерн, — хотя бы футуризм ХХ века, — то выглядит особенно иррационально, опасно- карнавально, особенно непримиримо кипит весёлым безумием.
Романтика – этим преисполнена традиция, собственно, — благодаря потребности в романтике она и существует; и в этом голодный недостаток испытывает всегда модернизация.
** Тем не менее, модернизаторские программы обычно достаточно жизнеспособны, ведь за ними всегда – властная сила, интересы достаточно влиятельных групп; практически всегда самые успешные из них с первых дней начинают судорожно искать выход. Идеологический выход из этого фатального тупика: привлечение метафизики и романтики, совершенно иррациональный стихий – на сторону безжалостно рациональной идеологии.
Модернизация вынуждена постоянно приручать дикую раскалённую ненависть к повседневности – ради правильного, усердного, деловито-хладнокровного бытоустройства этой самой повседневности.
Собственно, выход – один. Его можно обозначить словом – метатрадиция.
** Прогресс по природе своей – историчен; он и рад бы избавиться от исторической мифологии, (по природе своей консервативной), — но нельзя; любое обоснование прогресса – требует привлечения истории.
Метатрадиция – это экспериментальный исторический фантом, который творится искусственно (и обычно спешно, по следам событий, не успевая за потребностями мгновения) – чтобы подтвердить не только разумность, но и легитимность некоей вполне определённой актуалии, — в том случае, если эта актуалия противоречит традиции.
Это и есть – роковой перевал модернизации, после преодоления которого – она всё быстрее катится под уклон.
На первый взгляд – это вполне естественно: победоносный модерн, закрепив позиции, укрощает и седлает покорённую традицию. Метатрадиционная мифология редко складыватся вместе с проректом модернизации; скорее, это – порождение её триумфа.
На самом деле – это капитуляция модерна. Спиритуальная. То есть – самая страшная капитуляция из всех возможных.
Метатрадиция по определению от начала до конца сохраняет оправдывающуюся интонацию, бесконечно дискутирует – с противниками, для которых, собственно, всё и без споров ясно.
Модернизация вынуждена с самого начала – в области мифологии, — склоняться перед консервацией, одевать её одежды, — в какой-то степени признавать её мифологическое превосходство. Здесь модернизация всегда терпит стратегическое поражение.
Модернизация стремится стать более традиционной, чем консерватизм. И, таким образом, признаёт: есть некие традиционные палладиумы, без которых она – неполноценна.
** Метатрадиция – нечто намного более архаичное, чем любая консервативная мифология последних 3-4 столетий.
Она формируется из фрагментов академической истории, опирается частично а историю популярную (школьную), использует обрывки философских доктрин, — но всё это не столь важно; метатрадиция не имеет ничего общего с наукой; прежде всего это – нарративное творчество.
Метатрадиция, в отличие от тяготеющей к научности историчности, — антропоморфна; прежде всего она создаёт пантеон персонажей, очень отчётливо и очент просто вырисованных, и – эмпатичных до предела; это – или герои, или антигерои.
Ретроспективы тут, собственно, нет. Все персонажи – трактуются сквозь актуалии, и воплощены – как современники, как непосредственные участники текущих событий.
Собственно, метатрадиция – это эпос. Историзированный. Такой же, как Бабур-намэ, жэсты о Гильоме Короткий Нос или былины киевского круга.
** Классический пример: это Первая Республика и Первая Империя во Франции.
Роялисты 1800х годов, растерянно выходившие из подполья, воспринимали Империю – как окончательный триумф республиканизма. И также в то время Наполеон – неистовый модернизатор в восприятии всей Европы.
При этом сам Наполеон выстраивал образ гиперконсерватора – для внутреннего пользования, для имперской Франции. Математик, крайний рационалист по природе, агрессивно отторгающий практику создания идеологии, — он взялся за метатрадицию стихийно, случайно, хотя отчасти и – по личной романтической склонности.
Империя Франков – государство никак не новое, не в кабинете выдуманное; это – торжествующая держава Шарлеманя, восстановления ровно тысячелетие спустя после его смерти (814); в гербе Наполеона появились золотые пчёлы Меровингов, он возложил на себя в древнем Медиолане-Милане чудом уцелевшую Железную Корону Карла Великого. Его вторая супруга, Мария Луиза – дочь наследника Карла Великого по титулу (Кайзера, Императора Священной Римской Империи) и потомок Каролингов по крови, как принцесса дома Лотаринг. Сын Наполеона и его племянники – при рождении получили в разных конфигурациях, два имени – Наполеон и Шарль.
Капетинги-Бурбоны, династия, ещё рвущаяся к трону, — то есть сегодняшняя, — была не только принесена в жертву завтра; она ещё и на позиции «позавчера» — оказывалась иллегитимной: её основатель Гуго Капет (– узурпатор, низложивший законных наследников Империи, Каролингов.
Репутацию метатрадиционалиста, запредельного консерватора — Наполеон подтвержвал и на практике: тем, что восстановил, хотя и в неожиданных формах, Монархию и Церковь (так что речь шла именно о форме, о династических именах и особенностях геральдики); и – сокрушил предшествующую ультрамодернизацию якобинцев. Которые к национальной традиции апеллировать никак не могли.
(Правда, и якобинцы искали нечто подобное метатрадиции, пытались, по канонам Ренессанса, использовать сомнительную школярскую античность).
** В России на исходе 1917го года к власти пришла группа политических модернизаторов, дл которых яркий в то время титул радикалов был – узок, тесен и даже смешон; таких модернизаторов ещё не знала история. К территории Империи, которая досталась им во власть, они относились пренебрежительно; это была росто база для предстоящих походов на все стороны света.
Предполагалось подвергнуть фантасмагорической модернизации – весь земной шар.
** С первых же дней эта власть стала искать элементы собственной метатрадиции. Некие зыбкие конструкции были унаследованы от радикального социалистического движения 19 века – нигилизма, народничества, Земли и Воли; это движение не сумело создать достаточно сильных политических механизмов, но выработало свою историческую мифологию – которая достигла уровня торжествующей интеллектуальной моды, и уже в 1860х диктовало свою волю – в области культуры.
Крестьянство – русское, этнически автохтонное, — в этой мифологии было не сословием, а параллельным государством; а все элиты – нобилитрарные и бюрократичские, — трактовались как пришельцы, иноязычные и по крови чуждые завоеватели. (Недаром Степан Нечаев и некоторые другие народники пытались инспирировать монархическое движение, выдвинуть династию русских Рюриковичей – против пришлых немцев Голштейн-Романовых).
Основными героями этой мифологии были герои так называемых крестьянских войн 17 и 18 столетия, Степан Разин и Емельян Пугачёв. На протяжении почти столетия (1820е – 1917) – они, как два атланта, подпирали собой небеса народнической мифологии.
В 1918ом это были решающие важные персонажи в идеологии большевизма: улицы, получившие имена Пугачева и Разина, — опережали по времени переименования в честь Маркса, Энгельса, Либкнехта и Цеткин.
Но этих имён явно не хватало, и большевики поспешно создавали огромную идеологическую аппликацию – куда втянуты были и Спартак, и декабристы, и все более или менее значимые имена литературы и искусства, выражавшие неодобрение государственном строю.
Этот меланж не был особенно успешным (исторически он был неимоверно противоречив, — ведь Степан Разин и Емельян Пугачёв – это были как раз вожди религиозных, Старообрядческих войн, предельные консерваторы-монархисты, — стремившиеся противостоять модернизациям своего времени с оружием в руках; также было много других безусловных консерваторов среди главнейших образов этого пантеона; к примеру, Александр Пушкин (автор ультраконсервативных манифестов «Мещанин» и «Езерский»).
Большевики были в 1920х – безусловными победителями, но метатрадиция, неуклюжая и слишком громоздко-невнятная, тогда послужила им только второстепенным подспорьем.
Секрет победы большевиков – в подлинной неограниченной отваге модернизации, в беспредельной её последовательности.
Они сумели преодолеть преграды рацио, сделать модерн – головокружительно иррациональным, безудержно использовали все религиозные практики, какое только смогли; они наполнили модернизацию – мессианской поэтикой, выпустили на свободу силы новорожденной апокалиптической религии; создали даже собственную метафизику – жёстко догматический научный атеизм, в котором прогресс совершенно отчётливо занял место Бога.
Кроме этого, большевики проявили неумолимую последовательность и в другом: они просто начали достаточно тщательно подавлять даже потенциальные очаги сопротивления консервативных сил. Ограничиваться истреблением политического резистанса они не собирались. Физически, и крайне жестоко, уничтожались – религозные сообщества, самые лояльные этнические организации, в том числе культурные и филологические, крохотные кухонные кружки оккультистов, фривольные молодёжные компании и так далее. Дела филателистов, эсперантистов, антропософов, альпинистов, скаутов, коллекционеров голливудских открыток.
Советская репрессивная система в 1920х-60х по своему ответила маркизу Примо де Ривере – на опережение: «Да, у нас власть. Поэтому у вас не будет никакой поэзии».
** Но метаисторический меланж – всё же стал роковым для идеологии советизма. Революционный романтизм – явление всегда непрочное, и не только для модернизаторов.
Он достаточно быстро остывает, становится невостребованным, а потом и мешающим функционалу власти – по мере прекращения войн и нарастания будничности.
Доза историзма, фантомной консервативности – неуклонно нарастала в советской идеологии.
Метатрадиция собственно советская – так и не слилась в монолит эпоса; этому помешало преклонению перед академической традицией, перед научностью (отчасти похожее на ритуальное преклонение победоносных германцев перед остатками интеллектуального наследия разгромленного ими Рима).
В пантеон вслед за Степаном Разиным, возившим на красном струге лже-царевича Симеона, и за Емельяном Пугачёвым, который сам был государь император Пётр Фёдорович, — вошли монархи: Пётр Великий, Александр Невский, на некоторое время – Иоанн Грозный.
Насыщая идеологию академической историософией – большевики разрушали все позиции метаистории, открывали возможности для бесконечных дискуссий и сомнений.
Уже с 1970х стала нарастать потребность в тотальной модернизации всех устоев системы СССР, в том числе – и идеологии.
Главное же – из-за пресыщения историзмом большевики утратили то единственное, чем были сильны когда-то (и не могли не утратить): решимость и последовательность. По крайней мере, в области идеологии.
Они уже не могли отвернуться от наследия Империи, от отождествления себя с тысячелетней Русью, от благосклонной терпимости – по отношению к нарастающему преклонению перед досоветским прошлым; не могли отважиться на новую опаляющую, возможно, кровавую идеологическую модернизацию (и, в частности, поэтому упустили шанс, который им предоставляли явно 1960е: новая, весь мир захлестнувшая волна научно-фантастической, моды на модернизм, в его новом, столь свежем и манящем, — космически-кибернетическом — эстетическом облачении; здесь проблемы была и в том, что Политбюро упустило эстетическую инициативу, космическая мода исходила не из СССР, и данное направление привело бы к весьма опасным дырам в завесах строгой политической изоляции страны).
И в то же время лидеры СССР так и не решились повернуться вспять, откровенно, — к Империи, к плавному продолжению России сквозь СССР, к попытке слияния ветшающей советскости – с полуистлевшей архаикой Святой Руси. Для этого пришлось бы принести в жертву центральные фигуры пантеона – Ленина, комиссаров, героев Гражданской. Это было также – невозможно.
** События в СССР в 1985-89 (оставившие в наследство весьма точный русский
перевод термина «модернизация» — «перестройка-ускорение»; пререстройка сегодня ради ускрения завтра) – продемонстрировали, к чему приводит фантомная, имитационная модернизация. Устроенная с целью убедить всех (внутри страны и вне её), что происходят радикальные изменения – и при этом ничем не пожертвовать.
Именно в таких случаях система рушится – неудержимо. И ускоренно.
Строго говоря, этот период не закончился.
С 1985 Россия пребывает в режиме перманентной модернизации, вплоть до настоящего времени.
Кирилл Серебренитский
Координатор Движения по защите прав народов
Leave your response!